>> А в лазарет попадают солдаты обеих армий. Нашей - в немецкие, израильские, американские и другие цивилизованные госпитали, где им оказывается качественная медпомощь, а ваши - в мухосранские, где им просто отрезают копыта. quoted2
> > А да. Ти видимо знаком с тактической медициной по образцам бриттов и американцев. > > "В одном из недавних выходов на задачу, буквально полторы-две недели назад, я обнаружил такой факт, сообщил всем об этом. Кстати, потом подтвердилось в атаке "Кракена" (националистическое подразделение. — Прим. ред.). Один из военнослужащих Збройных сил Украины после получения очень серьезного ранения ноги — ему оторвало ногу чуть выше колена — просто перекатился, наложил жгут, взял тросточку и как ни в чем не бывало пошел", — поделился он.
> > > По словам разведчика, боец ВСУ был под каким-то препаратом, который "делает из человека не то что машину, а какого-то нечеловека". quoted1
Новый метамфетаминовый «боевой препарат» питает неонацистов, сражающихся за Украину, создавая «солдат-зомби», которые не боятся смерти
«Вы можете взять их куда угодно, и они улыбаются. Они ничего не чувствуют, ни боли, ни чего-то еще. Они как зомби», — описывает один из солдат Донбасса.
“Je kan ze overal mee naartoe nemen, en ze lachen. Ze voelen niets, geen pijn of wat dan ook. Het zijn net zombies,” beschrijft een Donbas-soldaat.
Украинский лидер Владимир Зеленский в ходе своего визита в Соединённые Штаты пытался убедить американского президента Джо Байдена и членов конгресса в том, что у Украины есть все возможности «целиком победить» в конфликте с Россией
MESSEMBRIN (MESSEMBRIN) писал (а) в ответ на сообщение:
> Они были,памятники Пушкину. При нацистах. Теперь стоит вопрос другой.Поймать этих пидаров,что незаконно памятники сносят. > А поймавши,по всей строгости. quoted1
– Но что я все-таки хотел бы узнать, – говорит Альберт, – так это вот что: началась бы война или не началась, если бы кайзер сказал «нет»? – Я уверен, что войны не было бы, – вставляю я, – ведь он, говорят, сначала вовсе не хотел ее. – Ну пусть не он один, пусть двадцать – тридцать человек во всем мире сказали бы «нет», – может быть, тогда ее все же не было бы? – Пожалуй что так, – соглашаюсь я, – но ведь они-то как раз хотели, чтоб она была. – Странно все-таки, как подумаешь, – продолжает Кропп, – ведь зачем мы здесь? Чтобы защищать свое отечество. Но ведь французы тоже находятся здесь для того, чтобы защищать свое отечество. Так кто же прав? – Может быть, и мы и они, – говорю я, хотя в глубине души и сам этому не верю. – Ну, допустим, что так, – замечает Альберт, и я вижу, что он хочет прижать меня к стенке, – однако наши профессора, и пасторы, и газеты утверждают, что правы только мы (будем надеяться, что так оно и есть), а в то же время их профессора, и пасторы, и газеты утверждают, что правы только они. Так вот, в чем же тут дело? – Это я не знаю, – говорю я, – ясно только то, что война идет и с каждым днем в нее вступают все новые страны. Тут снова появляется Тьяден. Он все так же взбудоражен и сразу же вновь включается в разговор: теперь его интересует, отчего вообще возникают войны. – Чаще всего от того, что одна страна наносит другой тяжкое оскорбление, Ремарк.
- хтой не скаче. Хтой не скаче?
Я уже тогда понимал. Вы все отнекивались. А шо такого?
Ты же знаешь как я к тебе отношусь, Месс? А если бы мы встретились в окопе?
-Надо сразу же перерезать ему глотку, чтобы он не закричал, иначе ничего не выйдет: он перепугается не меньше меня, и уже поэтому мы бросимся друг на друга. Значит, я должен быть первым.
Я ни о чем не думаю, не принимаю никакого решения, молниеносно вонзаю в него кинжал и только чувствую, как это тело вздрагивает, а затем мягко и бессильно оседает. Когда я прихожу в себя, я ощущаю на руке что-то мокрое и липкое.
Человек хрипит. Мне чудится, что он громко кричит, каждый вздох кажется мне воплем, ударом грома, - на самом деле это стучит в жилах моя кровь. Мне хочется зажать ему рот, набить туда земли, полоснуть его еще раз, только чтобы он замолчал, - ведь он меня выдаст, - но я уже настолько пришел в себя и, к тому же, вдруг так ослабел, что у меня рука на него не поднимается.
Отползаю в самый дальний угол и лежу там, не спуская с него глаз и сжимаю рукоятку кинжала, готовый снова броситься на него, если он зашевелится. Но он уже ничего не сможет сделать, я понял это по его хрипу
Он умер, говорю я себе, он, конечно, умер, он уже ничего не чувствует, это не он хрипит, это только его тело. Но вот он пытается приподнять голову, на мгновение стон становится громче, затем человек снова припадает лбом к руке. Он не умер, - он умирает, но еще не умер. Я начинаю пододвигаться к нему, останавливаюсь, опираюсь на руки и сползаю еще поближе, выжидаю... Дальше, дальше. Мне надо проползти все эти жуткие три метра, длинный, страшный путь. Наконец я добрался до него.
Тогда он открывает глаза. Должно быть, он меня все-таки услыхал и смотрит на меня с выражением сильнейшего ужаса. Тело неподвижно, зато в устремленных вдаль глазах столько неизбывной тоски, что с минуту мне кажется: у них, наверно, хватило бы силы увлечь за собой тело. Хватило бы силы перенести его одним рывком за сотни километров. Он лежит сейчас тихо, совершенно спокойно, не издавая ни звука, хрипа больше не слышно, но глаза у него кричат, ревут, - в них сосредоточилась жизнь, делающая последнее неимоверное усилие, чтобы спастись, трепещущая от страха перед смертью, передо мной.
У меня подгибаются ноги, и я падаю на локти.
- Нет, нет, нет, - шепчу я.
Глаза следят за мной. Я не в силах пошевельнуться, пока они смотрят на меня.
Потом его рука медленно соскальзывает с груди. Она опускается чуть заметно, всего лишь на несколько сантиметров, но с этим движением его глаза утратили свою власть надо мной. Я наклоняюсь к нему, качаю головой, шепчу: "Нет, нет, нет", поднимаю руку, - я должен показать, что хочу ему помочь, - и глажу его лоб.
Заметив приближающуюся руку, глаза испуганно отпрянули, но теперь взгляд теряет свою сосредоточенность, ресницы опускаются ниже, напряжение спадает. Я расстегиваю его воротник и приподнимаю голову, чтобы ему было удобнее лежать.
Рот у него полуоткрыт, он силится сложить какие-то слова. Губы пересохли. Фляжки у меня нет, - я не взял ее с собой. Но внизу, на грязном дне воронки, есть вода. Я слезаю вниз, вытаскиваю носовой платок, разворачиваю его, прижимаю его к земле и начерпываю горстью желтую воду, которая просачивается через него.
Он проглатывает ее. Я приношу ему еще. Затем расстегиваю ему мундир, чтобы перевязать его, насколько это возможно. Я должен сделать это по крайней мере на тот случай, если попаду к ним в плен. Они увидят тогда, что я хотел ему помочь, и не расстреляют меня. Он пытается сопротивляться, но в руке у него совсем нет силы. Рубаха, слиплась, и ее не задерешь, - сзади она пристегнута на пуговицах. Остается только разрезать ее.
Принимаюсь искать кинжал и нахожу его. Но когда я собираюсь разрезать рубаху, глаза еще раз открываются, и в них снова стоит крик, и они снова смотрят этим безумным взглядом, так что я поневоле заслоняю их ладонью, прижимаю веки пальцами и шепчу: "Ведь я хочу помочь тебе, товарищ, camarade. camarade, camarade". Я настойчиво твержу это слово, чтобы он меня понял.
У него три раны. Бинты из моего пакета прикрывают их, но кровь вытекает из-под повязки. Я затягиваю ее покрепче, тогда он стонет.
Это все, что я могу сделать. А теперь нам надо ждать, ждать...
О, эти долгие часы! Я снова слышу хрип. Сколько же времени нужно человеку, чтобы умереть? Я ведь знаю: его уже не спасти. Сначала я еще пытаюсь убедить себя, что он выживет, но в середине дня этот самообман рухнул, разлетелся во прах, сметенный его предсмертными стонами. Если бы только я не потерял револьвера, я бы пристрелил этого человека. Заколоть его я не могу.
В полдень мое сознание меркнет, и я бездумно дремлю где-то на его грани. Меня гложет голод, я чуть не плачу, так мне хочется есть, но никак не могу взять себя в руки. Приношу то и дело воды умирающему, а потом пью и сам.
Он первый человек, которого я убил своими руками и который умирает у меня на глазах, по моей вине. И Кату, и Кроппу, и Мюллеру тоже доводилось видеть людей, которых они застрелили, многие из нас испытали это, во время рукопашной это бывает нередко...
И все-таки каждый его вздох обнажает мне сердце. У этого умирающего есть союзники - минуты и часы; у него есть незримый нож, которым он меня убивает, - время и мои мысли.
Я многое бы отдал за то, чтобы он выжил. Так тяжко лежать здесь и смотреть, как он умирает.
- Товарищ, я не хотел убивать тебя. Если бы ты спрыгнул сюда еще раз, я не сделал бы того, что сделал, - конечно, если бы и ты вел себя благоразумно. Но раньше ты был для меня лишь отвлеченным понятием, комбинацией идей, жившей в моем мозгу и подсказавшей мне мое решение. Вот эту-то комбинацию я и убил. Теперь только я вижу, что ты такой же человек, как и я. Я помнил только о том, что у тебя есть оружие: гранаты, штык; теперь же я смотрю на твое лицо, думаю о твоей жене и вижу то общее, что есть у нас обоих. Прости меня, товарищ! Мы всегда слишком поздно прозреваем. Ах, если б нам почаще говорили, что вы такие же несчастные маленькие люди, как и мы, что вашим матерям так же страшно за своих сыновей, как и нашим, и что мы с вами одинаково боимся смерти, одинаково умираем и одинаково страдаем от боли! Прости меня, товарищ: как мог ты быть моим врагом? Если бы мы бросили наше оружие и сняли наши солдатские куртки, ты бы мог быть мне братом, - точно так же, как Кат и Альберт. Возьми от меня двадцать лет жизни, товарищ, и встань. Возьми больше, - я не знаю, что мне теперь с ней делать!
Канонада стихла, фронт спокоен, только потрескивают винтовки. Пули ложатся густо, это не беспорядочная стрельба, - обе стороны ведут прицельный огонь. Мне нельзя выходить отсюда.
- Я напишу твоей жене, - торопливо говорю я умершему. - Я напишу ей, пусть она узнает об этом от меня. Я скажу ей все, что говорю тебе. Она не должна терпеть нужду, я буду ей помогать, и твоим родителям, и твоему ребенку тоже...
Его куртка полурасстегнута. Я быстро нахожу бумажник. Но я медлю развернуть его. В нем лежит солдатская книжка с его фамилией. Пока я не знаю его фамилии, я, быть может, еще забуду его, время сотрет его образ. А его фамилия - это гвоздь, который будет забит где-то у меня внутри, так что его уж никогда не вытащишь. Она будет обладать властью вновь и вновь вызывать в моей памяти все случившееся, и оно сможет тогда постоянно возвращаться - и опять вставать передо мной.
Не в силах решиться, я держу бумажник в руке. Он падает и раскрывается. Из него выпадает несколько писем и фотографий. Я подбираю их и хочу вложить обратно, но голод, опасность, неопределенность моего положения, часы, проведенные с мертвецом, - все эти гнетущие переживания довели меня до отчаяния. Я хочу ускорить развязку, усугубить мучения и разом покончить с ними. Так человек, у которого нестерпимо болит рука, со всего маху бьет ею о дерево, - все равно, будь что будет!
С фотографий на меня смотрят женщина и маленькая девочка. Это любительские снимки узкого формата, сделанные на фоне увитой плющом стены. Рядом с ними лежат письма. Вынимаю их и пытаюсь читать. Я почти ничего не понимаю, - почерк неразборчивый, к тому же французский язык я знаю неважно. Но каждое слово, которое мне удается перевести, вонзается мне в грудь как пуля, как нож.
Мой мозг перенапряжен. Но одно мне все-таки ясно: я не посмею написать этим людям, хоть и собирался это сделать. Это невозможно. Я еще раз смотрю на фотографии. Это небогатые люди. Я мог бы посылать им денежные переводы без подписи, - когда-нибудь потом, когда я буду зарабатывать. Я цепляюсь за эту мысль, в ней есть что-то такое, на чем можно хоть ненадолго остановиться. Этот убитый солдат связан и с моей собственной жизнью, поэтому, если я хочу спастись, мне надо сделать и пообещать все; не задумываясь, клянусь я ему, что посвящу всю свою жизнь только ему и его семье; торопливо, брызжа слюной, я заверяю его в этом, а где-то в глубине души у меня таится надежда, что этим я откуплюсь и что, может быть, мне еще удастся выбраться отсюда, - мелкая хитрость в расчете на то, что там, мол, будет видно. И поэтому я раскрываю его солдатскую книжку и медленно читаю: "Жерар Дюваль, печатник".
Взяв у покойного карандаш, я записываю на конверте его адрес и потом вдруг поспешно засовываю все это обратно в его карман.
"Я убил печатника Жерара Дюваля. Теперь мне надо стать печатником, думаю я, уже окончательно запутавшись, - стать печатником, печатником..."